Site icon Granite of science

Д.ф.н. Инна Голубович о «чайлд стадиз» и трансценденте

Child studies как междисциплинарное направление научных исследований относительно молодо. Заведующая кафедрой философии Одесского национального университета им. И.Мечникова, доктор философских наук Инна Голубович рассказала о нем «Граниту науки» на выставке «Куклы. Познание мира» в Музее западного и восточного искусства Одессы.

— Инна, предлагаю начать с вопроса, кто задал тон «исследованиям детства» в науке?

Можно назвать двух ученых в качестве отца- и матери-основателей child studies («исследований детей, детства»). Это американка-антрополог Маргарет Мид, которая изучала детство и результаты изложила в работе «Взросление на Самоа» — на русском языке они вышли в виде книги «Культура детства». Она обращает серьезное внимание, в рамках полевых исследований, на детство, взросление, на становление пола, самоидентичности. Ее тезис о ранней сексуальности примитивных народов был очень влиятельным, но по прошествии многих лет на том же Самоа проходят исследования ярого сторонника Маргарет Мид, и он видит, что выводы его радикально другие.

– То есть, «мать» разоблачили, но «дитя» выжило..

— Да, к счастью. Вторым ярким ученым, который занимался childhood studies, был знаменитый француз Филипп Арьес. Он стал родоначальником сразу двух направлений: междисциплинарной «науки о смерти» танатологии, а вторая его работа называется «Ребенок и семья при старом порядке». В ней он высказал очень противоречивый тезис-провокацию, что детства нет как такового: детство придумали только в Новое время. Он изучал медиевистику и на основании своих исследований утверждал, что детства не было в Средневековье. 

Вот эти двое ученых как-то сформировали проблему, подтянули уже имеющиеся исследования — и с тех пор это направление развивается.

— Кто принес его на постсоветское пространство?

— Один из этих людей — это безвременно два года назад ушедший историк педагогики, академик, которого очень хорошо знали в Европе, Виталий Безрогов из Москвы (РГГУ). Он в 2000-х годах собрал, в рамках лаборатории педагогической антропологии, огромную международную команду, нас всех объединяет сайт «Культура детства: нормы, ценности практики». На первом же семинаре, на которую я попала, меня «упаковали» методичками, разработками, как вести эту научную работу. Это все безумно интересно, я занимаюсь этим уже на протяжении десяти лет.

— Какие открытия Вы, как ученая, сделали за это время?

— Скорее, дезавуировала стереотипы. Меня интересует сам опыт переживания; возможность схватить в детстве то, что потом исчезает. Вот это делает современная гуманитарная наука о детстве. Интересно, что к одному интервью подключаются сразу 3-4 специалиста-аналитика: психолог, социолог, педагог, конфликтолог – и они смотрят разными лучами на одну и ту же историю.

Анкета, составленная художницей Ириной Вишневской для посетителей выставки «Куклы. Познание мира»

Самым ярким аспектом темы я считаю исследования специалистов по автобиографической памяти – это и даю своим студентам. Их исследования о памяти, о забывании, о фиксации событий – ярких, важных, травмирующих, поворотных — о ложных воспоминаниях, о приписанных, имплементированных воспоминаниях – в комплексе это и будет научным открытием. Просто хорошо разработанная система понимания детской памяти и забвения.

— Кого Вы можете назвать как авторитета в данной области исследований?

— В направлении «Психология памяти», внутри которого существует психология автобиографической памяти, безусловным специалистом является известный психолог Вероника Нуркова, мы с ней как раз познакомилась на семинаре Безрогова. Она из МГУ, много стажировалась в Америке, привезла в 90-е – начало 2000 годов то, что у нас здесь не исследовали – и стала первопроходцем этого направления. Ее схемы, картинки, членение в совокупности дает вам в руки инструмент.

Я своим студентам даю сразу все: вот смотрите, что есть – а за какой линией вы пойдете? Для меня лично самым интересным является нарративный анализ (анализ текстов) – это уже на стыке с литературоведением, с лингвистикой, с семиотикой. Я просто вдохновлена им, ведь каждое слово дышит миллионом смыслов.

Но, как я поняла, для студентов, у которых интеллектуальные мышцы еще не воспитаны, не натренированные – для них это не так очевидно, и они эту часть не сразу схватывают. Возможно, оно придет через какое-то время. А вот когда речь идет о памяти, это сразу ярко, это каждый берет себе на вооружение.

— Инна, давайте вернемся непосредственно к Вашему исследованию, как ученой, о феномене детства

— Опыт трансцендентного в детстве – вот что интересует меня прежде всего. Метафизический ландшафт, встреча с неизведанным. Тут для меня поворотным пунктом стало исследование Павла Флоренского. Его «Моим детям. Воспоминания» я разобрала просто «по косточкам»: как они фиксируются, эти воспоминания, как они трансформируются в миф, в персональный миф. Я не скажу, что я что-то открываю – о мифе и детстве писали Лотман, Голосовкер, Мишель Лейрис (Франция). Я не говорю, что изобретаю здесь велосипед – но собираю их фрагменты в другую мозаику. 

Понимаете, тезисно здесь на скажешь, потому что вариантов много: как происходит этот метафизический опыт, когда переживается первая встреча с неизведанным и ребенок по сути конструирует или изобретает, или преднаходит, или у кого-то заимствует картину мира, в которой так или иначе решается вопрос разделения потустороннего мира и посюстороннего.

Во время открытия выставки со студентами 

И вот этот опыт границы, который зафиксирован в великой литературе / памяти – как ее каждый выстраивает, эту границу? Меня занимает опыт анклавов трансцендентного и его описание, и на самом деле страх перед ним, который заключается в том, чтобы потом описать его в терминах повседневности… Он абсолютно таинственный, ирреальный, но надо с этим как-то жить, и берутся определенные сценарии, которые у нас у всех есть, и этот таинственный опыт прикрывается чем-то социальным, культурным, психологическим, колдунами, чем-нибудь еще.

Мне очень нравятся работы Леонида Ионина по понимающей социологии. Как перекодируется опыт, который был таинственным? Какие у тебя жизненные сценарии, ты ими его и нивелируешь. Человек берет или первое, что попалось, или красочное. И закрывает тему трансцендентного оккультным. 

— А как Вы определяете, кстати, разницу?

— Это как магия и религия. Оккультное – это желание, чтобы трансцендентное работало на тебя в твоем мире. То есть, оно там где-то есть, но я могу с помощью каких-то техник наладить свою жизнь здесь. И совсем другое дело — дистанция с трансцендентным, служение ему. Булгаковское «ничего никогда не просите» или отношение Августина «радуйся Богу, но не пользуйся им». Понимаете, это граница, и вопрос: что ты на ней делаешь? Постоянно воруешь газ, включаешь его в свою печку — или ты перед трансцендентом благоговеешь, говоришь, наоборот, «я отсюда все заберу и вам подарю!». Эта тема очень меня занимает.

— Инна, разрешите задать такой вопрос: чем Ваши исследования могут быть полезны для людей?

— Для кого?

— Для людей.

— Это каждому нужно! Понимать, какой у него собственный был опыт встречи с трансцендентным и как он его закрыл. Или как трансформировал, сублимировал. Работа междисциплинарная, но на первый взгляд похожа на психологическую, потому что здесь нужно четко описывать свой собственный индивидуальный опыт. Вы просто рассказываете, потом есть нарративный анализ с его техниками, в которых можно говорить: вот здесь какая-то остановка, здесь что-то не сказано… Сам человек – точно не скажет, когда у него был такой опыт, точные данные можно получить только из анализа!

Есть такой герменевтический принцип: понимать автора лучше, чем он сам. Латентные смыслы, на самом деле, может «вытащить» кто-то другой – но не их носитель. Мы работаем на стыке психологии, семиотики и теории нарратива, то есть рассказа. С помощью понимания устройства структуры текста: начало, конец, рассказ с отмеченным началом, рассказ с отмеченным концом, кульминация – фактически, можно даже сказать, что больше нас вдохновляет литературоведение, чем психология. Просто литературоведение, которое фиксирует на событийную сторону – пришел, ушел, экшен какой-то, — а сферу индивидуального переживания. 

— Как у Пруста?

— Абсолютно. Для этой области он и его знаменитое «пирожное мадлен» сыграло гораздо большую роль, чем все ученые. Пирожное стало исследовательской фигурой, приемом: фиксация каких-то точек, в которых попадаешь в память детства, и эта память за счет определенных вещей взрывается и открывается. Дело не в гипнозе – это и философия жизни, и культурная антропология, и социология. Надо просто перенести эти модели с индивидуального опыта и сделать их достоянием культуры в целом. 

Здесь действует практический принцип гомологии, или совпадения, между индивидуальным и над-индивидуальным, между жизненными актами и актами письма. И выстраивается такая нетривиальная связь – что чему предшествует. 

Вы удивитесь, но одним из открытий этой области стала простая вещь: что мы живем вслед за каким-то сценарием. Пьер Бурдье в своей работе «Биографическая иллюзия» очень хорошо показал, что роман как доминирующая форма литературной практики оформляет индивидуальный опыт. А не наоборот. 

Если говорить о методической научной части, сценарной, по которой удобно пройтись, чтобы архив детства, который массовидно собирается, распределить – то есть такая анкета-гайд, которую как раз делали разнообразные исследователи междисциплинарной огромной зоны child studies. 

— Меня интересует прежде всего прикладное значение ваших исследований. Мы можем дать какие-то рекомендации? 

— Сложно сказать. Я понимаю Ваш протест, но работаю в качественной методологии, а в ней данные не могут обобщаться в таком виде. Видите ли, педагоги имеют представления, как поступать. А вот если бы педагоги рядом с дидактикой поставили нарративную часть – воспоминания, — то это было бы гораздо эффективнее. 

Основное для меня – это индивидуальное смыслоконструирование. Студенты для меня одновременно и ученики, и объекты индивидуального смыслоконструирования; единицы анализа, так сказать. На них я могу отработать, что сегодня интересно, на что отзывается их детский опыт.

Интересно, например, что из всего опросника мои студенты выбирают на исследование, как правило, «сексуальность», а тему «детство и власть» оставляют в стороне. Почти никто в эту сторону не пошел, хотя я их даже пыталась подтолкнуть в данном направлении! Для меня это определенная социокультурная диагностика. 

— В чем состоит само исследование, как оно выглядит?

— Выглядит так же, как то, чем мы сейчас с Вами занимаемся: интервью. Только отдельным навыком здесь отрабатывается точное транскрибирование. Студенты записывают всё, все охи-вздохи, бесконечные повторы, и открывают для себя разницу между устной речью и письменной. Там ведь много уровней, которые не замечаются, а этот «мусор», который обычно выкидывается из текста, в нашей работе и есть главное.

Кстати, о выводах. У меня есть одно интересное исследование: «Интеллектуальные сообщества Одессы». Так вот пока мы его проводили со студентами, я пришла к выводу, что, оказалось, у нас умирает представление о неформальных организациях! Студенты брали интервью у Бориса Херсонского, Евгения Голубовского, многих наших знаковых людей – и вдруг оказалось, что они не понимают самого простого: а что такое объединяться вокруг интересов. Они спрашивали: а как это? Зачем это? Люди собирались по интересам, организовывали самиздат – и что? Понимаете, нынешние студенты — они уже расфрагментированы, и это отвечает на вопрос, почему им и легко оказаться в онлайн, и трудно.

Я их спрашиваю: а вокруг какой идеи общаетесь вы? Ну и ответы скудные: «собираем открытки», «преподаем английский», ну максимум «музыкальная группа». Я прослеживаю такую связь, что отсутствие в их социальном мире идеи связано с отсутствием трансцендентного измерения их жизни и судьбы. Им часто невокруг чего объединяться.

Сфера трансцендентного – это, вообще-то, о том, как прийти с новой идеологией. Потому что это зона, оказывается, где они самые беззащитные. Вот мы показали, что она в данный момент непроработана: почти все её прикрыли. И тот, кто хорошо знает, что там пусто место, понял, что туда можно приходить с любой фантазией, с любой картиной мира – непременно в определенное время этим воспользуется.

Понимаете, оно-то у них есть в телесных практиках, в том как они изображают уход (смерть) — но «размазано» с имманентным и не выделено в отдельную зону. Или они от него прячутся.

— Вот Вы и сами вернулись к прикладному смыслу child studies, видите. Антропология ведь развивалась как: колониями надо было как-то управлять, и для этого правительствам было выгодно изучать местное население. Позднее она перешла в бизнес-сферы, маркетинг… А в чем конечная цель Вашего направления, как Вы её осязаете?

— К сожалению, я не вижу такой цели в нашем обществе. Если развитые богатые общества смогли себе позволить эти институции, создать какие-то лаборатории – у нас это ничем не заканчивается. Профессия антрополог нигде не нужна.

— Позволю себе с Вами не согласиться, но в спор вступать не будем. Ну пусть не в нашем обществе — а в Америке оно куда идет?

— Я до конца это не рассматривала, куда они это конвертируют. Чайлдфри, возможно. Я совершаю поиск, где это все работает, делаю разведки, и вижу, что у них появилась популяризация бездетности. 

Насколько мне известно, самое дорогое антропологическое исследование провела подруга и соратница Маргарет Мид Рут Бенедикт, по результатам которого написала книгу «Хризантема и меч», в которой дала модель японской культуры. Там, например, есть главка «Ребенок учится». Мои студенты в обязательном порядке ее читают, для них оно все такое странное, я бы сказала забавное. А потом я им рассказываю, для чего ей выделил Пентагон огромные деньги: чтобы ответить на вопрос, почему соотношение пленных и убитых в армиях Японии и США разное. Где эти милые рассказы, очень гуманитарные «штуки» про Японию — и где этот ответ. У детей он сразу вызывает отторжение: да как же так можно было, брать изучать японцев для того, чтобы лучше их убивать. Куда подевалась вся научная мораль?

— Уж если говорить о морали: Инна, как Вы объясняете, при всей ранимости и «няшности» нынешнего подрастающего поколения, их зацикленность на извращениях и жестокости? Они как будто пытаются это нормализовать. Почему? Им этого страшно, и именно поэтому они идут в это и копаются?

— Мне кажется, это еще и индустрия. Цивилизация всеми своими продуктами нормализует ненормальное.

— Для чего?

— В больших тенденциях цивилизации это всегда качели культуры. Почему сейчас и на смену эстетике прекрасного пришла эстетика отвратительного. Возьмем как квинтессенцию этого мультик «Шрек»: в обычных сказках чудовище возвращается красивым, а здесь наоборот. 

Может, это такой протест против ханжества, телесного закрытия… Заметьте, ведь признаться в том, что ты целомудренный, сейчас еще хуже, чем в развратности. 

А что касается ранимости, то да, это действительно так. Не родители для них были воспитателями (родители были на заработках), а бабушки с дедушками. Особенно у мальчиков, которые все такие крутые и у которых «все в порядке», часто встречается в опросниках: «Бабушка умерла – мир закончился». Мы пропустили культуру той эпохи, не сделали этих наблюдений и соответствующих выводов, а потом думаем, почему они так любят советское. 

— Да уж, можно искать где угодно ответ на этот вопрос, а он прямо, что называется, под носом. Спасибо, Инна, Вам за интервью, Вы подняли много значимых тем, каждая из которых совершенно точно найдет свою разработку на страницах нашего журнала!

— А я Вам благодарна за эти вопросы, они держат в тонусе. Мы-то находимся в понимании, у нас гуманитиарность уже вся такая на стыке философии и литературы, неточная – но так нельзя, так мы сдаем позиции науки. Тонкие изящные материи, которые как узоры, это хорошо, но надо и на позитивистском языке работать, чтобы читатель мог себе что-то взять на вооружение. 

Exit mobile version